Espresso от Саши Донецкого: "Скобари" жгут-2
До меня доходят обрывками слухи, что мои скромные критические заметки дюже печалят авторов альманаха "Скобари", либо, наоборот, вызывают недюжинную ненависть в мой адрес, с топаньем ножками и устными угрозами, что грустно, и некому теперь руку подать. Расстроился даже поэт Коля Либиков, которого я не хулил, а, напротив, хвалил, а ему, - будьте нате! - показалось отчего-то, что как-то я его лирического героя неправильно изобразил и унизил. Никогда им, местечковым поэтам и прозаикам, не угодишь. Хоть хвали за их художества, хоть хули (ударение на ваш вкус), а всё одно: окажешься в рядах злобных троллей, покушающихся на самое святое — на родную скобарскую словесность.
Между тем, в моём приветливом загорелом лице псковские авторы имеют самого что ни на есть прилежного и, главное, верного читателя. Чтобы сочинить, к примеру, вот эту самую рецензию-сиквел, я прочёл каждый текст "Скобарей" минимум трижды, а некоторые опусы и раз по пять-шесть, пытаясь проникнуть в замыслы, аки экстрасенс, и прочувствовать манеру изложения так плотно, будто сам весь альманах и сочинил от первой до последней строчки.
Как и обещал, в прицеле критического разбора нынче, прежде всего, тексты раздела "проза" из альманаха "Скобари" за номером шесть. Но покуда я, зачуханный журналистской подёнщиной лилипут литературного труда, собирался со скорбными мыслями, поспел и седьмой выпуск "Скобарей", а это значит, что всех нас, критиков и почитателей, ожидает очередная порция пристрастного чтения, результатом коего лучше поздно, чем никогда станет рецензия-триквел. Ждите!
Многие, - да какие многие? - большинство неискушённых читателей свято уверены, что прозу сочинять проще, чем рифмованные стихи. Версификация, по их представлениям, сродни волшебству, таинству, свершению высшего порядка, чему-то чуть ли не Божественному, тогда как "презренной прозой" писать каждый может, - сочиняем же мы эсэмэски?
На самом деле (что давно подтвердила и наука о литературе) художественная проза несравненно сложней по свой художественной структуре, нежели поэзия. Хотя бы потому, что стихотворение — это почти всегда монолог, речь от первого лица, от Адама, тогда как проза предполагает диалогичность и даже полифонию, то есть такие вербальные приёмы, которые должны создавать иллюзию присутствия некоего мира, населённого не одним лирических героем, но и многими другими людьми, личностями, с их уникальными мыслями и чувствами, желаниями и конфликтами. Автор как бы продуцирует модель Вселенной (или её небольшой, но значимый фрагмент), по ходу демонстрируя нам и уровень своего писательского мастерства, масштаб и качества художника.
Не дождёшься
В середине XX века в рецептивной эстетике, отпочковавшейся от феноменологии, родилось весьма любопытное понятие: "горизонт ожиданий". Ясно, что здесь имеются в виду "ожидания" в первую голову эстетические ("Язык писателя — вот его паспорт", изрёк когда-то Набоков). Хотя нельзя отрицать и иных "ожиданий": идеологических, социально-политических, психологических, этических и прочих, и всё это есть моменты встречи, счастливые и не очень, читателя с текстом (автором).
"Горизонт ожиданий", с одной стороны, имманентно присущ, "закодирован" в самом произведении, а с другой — является важной характеристикой каждого отдельного читателя, обусловлен его, читателя, образовательным и культурным уровнем, стереотипами об искусстве, социуме и человеческом существовании в целом.
В процессе пересечения, взаимопроникновения и диффузии этих двух "горизонтов" и происходит восприятие текста.
Другими словами, всякий новый текст является к читателю не сам по себе, не залетает, как ракета в чёрный вакуум микрокосма, а активирует (осознаёт читатель это или нет) комплекс представлений, основанный, во-первых, на многолетней практике чтения индивидом художественной литературы, а, во-вторых, на его жизненном опыте и мировоззрении.
Именно в этой заданности, собственно, и заключаются истоки "конфликта" между мной, Зоилом поневоле, и якобы обиженными "Скобарями".
Однако, я, ни в чём не "виноват" перед авторами альманаха, скорей, это они передо мной "виноваты". Ибо то, чего я жду от художественной литературы XXI века, под обложкой "Скобарей", увы, никак не присутствует, а обнаруживаются некие школьные "прописи", обычно определяемые, как следование "традиции", но понятно, что пресловутая "традиция" всего лишь оправдание для слабоумных.
Современная литература потому и современна, что не повторяет давно пройденные уроки, не талдычит о том, что было актуально лет 20 назад, не топчется на месте, а движется вперёд, либо куда-то вбок, в другие стороны, либо совершает немыслимый кульбит (почему нет? это и называется творческим поиском), но важно, чтобы ощущалось движение, порождающее адекватное времени отражение и выражение реальности. А к какому "изму" будет приписан тот или иной художественный эксперимент, уже не столь существенно.
И вот здесь у авторов "Скобарей" со мной (а я, разумеется, говорю здесь исключительно от себя) возникает проблема, потому что мой личный "горизонт ожиданий", - скажем мягко, - разительно отличается от "горизонтов ожиданий" большинства авторов сборника.
Мои "ожидания" основаны на опыте чтения литературы XX века, где чего только не случилось, каких только экспириенсов по "сдвигам" восприятия не возникало!
Достаточно упомянуть хотя бы практики модернизма, медленно, но верно перетекающих в постмодерн, к примеру, сюрреалистов, или, допустим, нонконформистов 60-х, чтобы лишний раз напомнить авторам "Скобарей" о том, что всё-таки искусство — это не школьное сочинение, написанное по лекалам из учебника, а "студиум", умноженный на "пунктум" (здесь воспользуюсь терминами Ролана Барта из его эссе о фотографии "Camera lucida"), без которого нет настоящего интеллектуального "приключения".
Зачем мне ещё 11 текстов (именно столько представлено в разделе "проза" в шестом выпуске "Скобарей"), безнадёжно повторяющих и имитирующих сотни других, когда-то читанных и проникших в подкорку?
Весь этот унылый и заранее предсказуемый "студиум", то есть некая очевидность, заурядность, "узус", никак не ломает моего "горизонта ожиданий".
А в том-то и штука, что "горизонт" этот обязательно должен быть взломан, мне необходимо двигаться дальше, вперёд, удивляясь и радуясь, либо негодуя и злясь, однако всегда вторгаясь, пусть по-пластунски, всего лишь на несколько метров, на неизвестную мне доселе территорию чужого творчества.
Мне, как реципиенту, крайне необходим, как формулировал Барт, "пунктум", то есть нужны "укол, дырочка, пятнышко, маленький порез...", нечто такое, что выводит моё сознание из темницы повседневности и предшествующего опыта.
А ещё нужен "выигрыш", неожиданный и стремительный, захватывающий дух прорыв за "горизонт", изменяющий ориентиры. Да и всю "наладку" умственной и чувственной оптики, систему координат художественного восприятия.
Ничего подобного, даже отдалённо, намёком, в альманахе "Скобари", к сожалению, нет.
Как будто всю жизнь они читали исключительно совписовскую макулатуру.
Изобретение велосипедов
Почему всё так уныло?
В сентябре прошлого года я интервьюировал одного из лучших отечественных стиховедов — Юрия Орлицкого. Говорили, естественно, о стихах. И вот профессор Орлицкий, на мой взгляд, сформулировал предельно точно главную причину графомании: "...писать в рифму очень просто, потому что эти люди не читали и сотой части того, что положено прочесть поэту. И они в основном изобретают маленькие кривые велосипедики. Пишут то, что уже было написано тысячу раз, иногда совпадая слово в слово. И это не плагиат, а прохождение некоего общего литературного пути".
Эти беспощадные, но отрезвляющие слова известного литературоведа и критика вполне применимы к прозе альманаха "Скобари", авторы которого только тем и занимаются, что изобретают бесконечные кустарные самокаты, неказистые телеги, садовые тачки, убогие инвалидные каталки, наподобие тех, что были распространены сразу после великой войны: дощечка и четыре ненадёжных колёсика.
Большинство из авторов сборника не владеет даже таким "кандидатским минимумом" писателя, как идеостиль. Тексты раздела, за двумя-тремя, исключениями, написаны средним, как под копирку, гладким и унифицированным эсперанто советской графомании.
Если тексты "Скобарей" напечатать без указания авторства, то они ничего не потеряют: Бологов или, допустим, Мухин — какая разница?
Лыжами по морде
Впрочем, в том-то и ценность прозы как художественного явления, что исключительно одним стилем она далеко не исчерпывается, а имеются ещё такие актуальные категории поэтики как тема, сюжет, герой.
Можно обладать вполне скромными талантами стилиста, однако найти свою оригинальную тему, увлекательно выстроить (изобрести) сюжет, "придумать" нового героя, который будет достоверен, узнаваем и внутренне убедителен, - "живее всех живых".
Сергей Довлатов связывал писательство с "талантом плохой жизни": "Поэзия есть форма человеческого страдания... Не уныния, меланхолии, флегмы, а именно — страдания. И не в красивом элегантном смысле, а на уровне физической боли. Как от удара лыжами по голове. То есть альтернатива: плохая жизнь — хорошие стихи. А не: хорошая жизнь, а стихи ещё лучше. Бог даёт человеку не поэтический талант (это были бы так называемые литературные способности), а талант плохой жизни. Не будет лыжами по морде, стихов не будет. И человек станет автором книг: "Биссектриса добра", "Гипотенуза любви", "Сердце на ладони", "Солнце на ладони", "Чайки летят к горизонту", "Веди меня, Русь", "Дождь идёт ромбом", "Верблюд смотрит на юг".
"Талант плохой жизни" - это, понятно, вовсе не статус нищеброда. Не стоит понимать Довлатова примитивно. Фатальное отсутствие у писателя денег здесь не самое главное. Быть может, гораздо важней отсутствие успеха, официального признания. Важен "талант плохой жизни".
Формула Довлатова, само собой, не универсальна, однако в его собственной творческой биографии "сработала", по крайней мере трижды. "Лыжами по морде", то есть драматические жизненные обстоятельства и ощущение личной катастрофы спровоцировали, стали творческим импульсом для рождения трёх лучших повестей Довлатова: "Зоны", "Компромисса" и "Заповедника".
Отчисление из университета и призыв в армию породили "записки надзирателя", опыт журналистской работы и драма с рассыпанным набором дебютной книжки в Таллине явили "Компромисс", эмиграция жены за границу и два вынужденных (из-за отсутствия постоянной работы) сезона в Пушкинских Горах дали в итоге "Заповедник".
Не думаю, что жизнь псковских писателей столь уж благополучна, но "таланта плохой жизни" им явно не достаёт... а, может, не хватает и просто таланта?
Мы — пскопские!
Дабы мои предположения и оценки не показались читателю голословными, обратимся собственно к нескольким текстам альманаха.
Открывает раздел "проза" рассказ Сергея Авдеева "Седой". Рассказ назван по кличке главного персонажа, лётчика без имени и фамилии, списанного на пенсию.
Текст написан невнятно, или, точнее сказать, абстрактно (кто-то когда-то), что при желании можно расценить и как особый художественный приём, но, верней всего, является следствием нарративной беспомощности автора.
В центре сюжета — поход героя с группой "пилигримов" во главе с "гуру" к неким "сакральным" местам где-то в горах, где и должно произойти "излечение души".
"Путь к прозрению" - так можно было бы назвать этот крайне претензионный опус.
По ходу движения к "духовной вершине" читатель ретроспективно знакомится с некоторыми подробностями жизни нашего персонажа: упрямого, всегда шагающего как бы наперекор себе, мужчины, ветерана Афганской войны.
Этот самый Седой, в целом хороший, порядочный человек, ближе к концу жизни надломился, потому что не смог уберечь от гибели некоего Кольку, как можно догадаться, сына любовницы. К тому же Седой не сумел воспитать собственного сына и стал "чужим" в семье. Изготовил керамическую пепельницу в виде черепа, чем выпустил в мир Зло. Те, к кому попадала злополучная пепельница, тут же погибали.
В общем — погрешил Седой немало. И вот теперь, в надежде на спасение, на духовное перерождение, Седой двигается по страницам альманаха вдаль от гложущего его чувства вины и духовного недуга.
И миг чудесного спасения-таки настигает героя:
"Белый диск вспыхнул яркой позолотой.
- Я люблю тебя Боже!
Седой поднял к солнцу руки, и по его одежде побежали серебряные с золотом змейки света. Солнце не слепило. Он стоял под узким лучом, обуреваемый немым восторгом, напрочь позабыв не только молитвы, но и сами слова.
Миг-другой, и солнце ушло за облака. Но день остался светлым, напоённым радостью бытия и свершившейся надежды".
Вот так! "Чудо" свершилось. Чтобы пережить "откровение", персонажу пришлось шароёбиться незнамо куда.
Первый вопрос к автору: неужели всё это действительно всерьёз?
Кроме наивности и претенциозности, рассказ Сергея Авдеева обладает ещё одним ущербом: отсутствием достоверности. Так и торчит из текста, что всё выдумано, вернее, надумано, а главное, повторюсь, крайне наивно. Даже не верится, что взрослый человек способен верить (пытаясь убедить читателя) в подобную лабуду.
Если действительно верит, то это, как говорится, его планида, в противном же случае автору вполне можно инкриминировать "писательское мошенничество", которое, разумеется, не имеет никакого отношения к уголовному кодексу, зато самое прямое — к этике творчества.
Рассказ Александра Бологова "Берёзы трудно приживаются..." (тут же на ум приходят пародийные довлатовские заголовки "Чайки летят к горизонту" или "Верблюд смотрит на юг") на самом деле не рассказ, а классический очерк.
У составителей сборника, - тут ещё раз повторюсь, - большие проблемы с классификацией жанров, и под этикеткой "рассказ" в разделе, кроме "Берёз" Александра Бологова, проходят ещё два очерка — от Александра Казакова и Валерия Мухина. Впрочем, не суть.
В связи с очерком Александра Бологова вспоминается бородатый анекдот:
"Владимир Владимирович! К вам писатель Проханов...
- Кто-кто?
Писатель. Прозаик. Проханов.
Про заек нафиг не нужно. А про ханов пусть пишет".
Очерк именно что "про заек", а точнее о том, как автор, взявшись косить траву на дачном участке, зарезал косой одного зайчонка, прятавшегося в высокой траве, однако ж второго, выжившего, добросердечный автор забрал домой, где кормил и выхаживал. А потом - взял да отпустил обратно в лес.
Такой вот незамысловатый сюжет в манере "впал в неслыханную простоту", хотя понятно, что очерк не про заек, и не про берёзки, которые "трудно приживаются", а о людях.
В рассказе Валерия Мухина "Куропатки" людей, кроме лирического героя, и вовсе нет, а есть зимняя природа, деревенская банька и птички.
Жанр очерка - из списка сочинений по школьной программе: "Как я провёл выходные". Ну, и уровень соответствующий. Подобного рода "наброски" обычно пишут ученики в литературных студиях, "набивая" руку. Из чего остаётся сделать вывод, что Валерий Мухин в искусстве - вечный подросток, вечный школяр. Что ни хорошо, ни плохо, а просто факт местной литературной ойкумены — зайки, куропатки...
Очерк вполне годится для советской провинциальной газеты вроде "Псковской правды" под рубрикой: "Окно в природу".
Что за люди такие?
Игорь Докучаев в рассказе "Русс Иван" ставит перед собой более замысловатые задачи, как говорится, не без тенденции. В центре повествования - простой русский мужик, которого на деревне кличут "Русс Иваном" (так обозвал его в восхищении заезжий немец и кличка "прилипла"). Ещё его кличут "сухарём", потому что в отличие от всех остальных деревенских мужиков, Иван — убеждённый трезвенник.
Русс Иван по жизни занимается прослушиванием маленького радиоприёмника и заготовкой дров. При этом он обладает широкой душой (бескорыстно помогает дровами старушкам) и редким тупоумием. Автор пишет о своём герое:
"Иван шёл по тропинке мимо пруда. А мысли вертелись вокруг приёмника, и в который раз он силился вспомнить: всегда ли у приёмника был такой трескучий голос? Обычно он не добирался до истины: то ли дорога была короткой, заканчиваясь у чьей-то калитки, то ли истина оказывалась такой запутанной, что никакой дороги не хватило бы на её установление".
Вся Иванова "истина" - вспомнить, в каком году купил приёмник, но даже на это он оказывается не способен, как и на сочувствие к односельчанам, гибнущим почём зря.
" - Русс Иван, ты слышал, младший Савотин убился на машине вчера вечером? - окликнули его голосом Гальки-шкурницы/.../.
- Ну и что? - отвечал ей Иван. - Пьяный, небось, был?..
- Так хоть бы и пьяный. - Голос шкурницы будил собак со всей округи. - Человек же... А, да ты пень бесчувственный..."
Радиоприёмник Ивана, кстати, вполне полноценный "персонаж" рассказа: текст концептуально строится на монтаже радиосообщений с описанием деревенских будней. Причём приёмник Ивана хрипит исключительно о катастрофах, в которых гибнут люди. В деревне люди тоже гибнут почём зря — только не из-за катастроф, а из-за водки и по глупости. И то, и другое Русс Иван принимает равнодушно, как привычное и должное.
Такая вот невесёлая, одномерная, унылая деревенская жизнь.
"Оживает" и "просветляется" Иван лишь по осени, когда на местный пруд прилетают мигрирующие на юг лебеди. Здесь-то у сурового мужика с топором за поясом просыпается "чувство прекрасного".
Он ходит на пруд и, затаив дыхание от восхищения, следит за "лебединой жизнью".
Но хэппи-энда не будет. Вдруг случается нечто такое, что прерывает привычную рутину Иванова существования. Отправившись на любимый пруд, Русс Иван обнаруживает там "безжизненные тельца птиц. Тут только Иван вспомнил, что ещё в середине лета над прудом протянули новую линию электропередачи к лесопильне, поставленной недалеко заезжим коммерсантом. Летевшие привычным маршрутом птицы попали прямо на провода..."
Здесь и просыпается в мужике "бунтующий человек", и месть его бессмысленна и беспощадна. Русс Иван бросается домой, заводит соседов трактор, и едет крушить столбы линии электропередачи, что заканчивается для стихийного патриота весьма печально: "Через неделю в посёлок пришло известие, что Русс Иван в суде получил три года за кражу проводов и порчу имущества".
Как видим, всё достаточно предсказуемо, согласно тенденции: если ты русский, то от тюрьмы не зарекайся, хотя за совершённое Иваном в состоянии аффекта деяние ему вряд ли "светило" три года, да и как-то уж слишком скоро, за неделю, стряпчие суда, сладили приговор.
Если автор позиционирует себя в традициях реалиста, то надобно, как выражаются в интернете, знать "матчасть". Принцип правдоподобия для подобных, претендующих на "правду жизни", текстов никто не отменял, и надуманная, фантастическая концовка напрочь лишает весь рассказ убедительности.
Искусство таких "ошибок" не прощает.
Хотя мысль рассказчика очевидна: в стране, да и в целом мире идёт необъявленная война, и первые жертвы этой ежедневной бойни: русские люди, "русс иваны". "Что ж ты, Ваня... Разве ж так сейчас воюют!" - кричит взбешённому от жажды мести Ивану его сосед Сашка, и здесь уж становится окончательно ясно, что автор зовёт читателя к топору.
Не менее тенденциозен, но уже со своей, православной колокольни, другой автор сборника Игорь Изборцев, представивший рассказ "Свадьба".
Тенденция заложена уже в двух эпиграфах к рассказу и, следует признать, безукоризненно исполнена: "Потому и казни всяческие принимаем от Бога и набеги врагов; по Божиему повелению принимаем за грехи наши". Прп. Нестор Летописец. "Что тебе во всём мире, когда душа погибает? Святитель Тихон Задонский".
"Свадьба" - один день из жизни и одновременно вся жизнь одинокого старика Ивана Васильевича, которого соседи не позвали на свадьбу, и вот он мучается от обиды, мыкается по своей опустевшей избе (жена давно умерла, а дети и внуки в отчий дом глаз не кажут), всматривается на пригорок, где соседи готовятся к свадьбе, и вспоминает свою прошлую жизнь.
И постепенно, в течение всего дня и всего рассказа, герой открывает для себя, что жил он неправильно, не по-христиански, отчего и претерпел наказания, главное из которых — смерть малолетних сыновей в прошлом, да нынешнее людское равнодушие к судьбе немощного старика.
Он, однако, проявляя любопытство, прячется по кустам, подглядывая за соседскими приготовлениями к свадьбе. И у читателя сам собой не может не возникнуть вопрос: "Что ж это за люди такие, скобари? Если на старости лет по кустам от соседей хоронятся?":
"... Иван Васильевич растерянно почесал затылок, а как же мне-то выбираться? Ведь заметят, шельмецы, на смех поднимут. Вот, дескать, старый дед, умом рехнулся, в кусты запихнулся? От вас-де, старых дураков, молодым житья нет?" - в этом небольшом размышлении героя квинтэссенция скобарской жизни, где каждый всегда готов поиздеваться над ближним своим.
Игорь Изборцев вообще безжалостен к своим персонажам, и показывает жителей деревни, того же Ивана Васильевича, жестокими, завистливыми и одновременно крайне наивными людьми.
Не обходится опять же без повальной пьянки и засилья чужеземцев — Гиреевых, Кучумовых, Полубенских, завладевших народным добром: колхозными землями, лесом, вывозимым эшелонами в Прибалтику, песком из карьера.
"Вот те раз! - размышляет герой, представляя идеологическую позицию автора. - Мало своих инородцев, так ещё и паны с татарами в хозяева наши лезут. И что происходит? Чей недогляд? Говорят, президент порядок наведёт. Что-то долго наводит, да и не в ту сторону, поди? Деревням их будто бы под снос судьбу определили: людишек по рукам и ногам повязали нищетой и бесправием, раздор промеж всех посеяли да зависть и раскидывают всех по сторонам. Что приглянется — к себе подбирают, остальное — в выгребную яму. Выборы вот были. Приехали, привезли ящик выборный, протоколы. Говорят, ставьте здесь галочки. А почему здесь? Какие ж это выборы? Здесь — и всё! А не то совсем худо будет, последнего, мол, лишитесь... Вот и выходит, что за Кучумовых и Полубенских мы голосовали. Они же хозяевами новыми после выборов пришли? Им ведь деньги дали, чтоб лес наш да землю покупать?".
Эти необтёсанные мысли старика — своего рода идеологический манифест Игоря Изборцева, возмущённого униженным положением русской деревни и фатальным "засильем" пресловутых иноземцев. И выхода из тупика, покуда пьёт, дерётся и плачет пореформенная Русь, никакого нет.
Однако, в отличие от Игоря Докучаева, Изборцев, как православный писатель, должен закончить если не хэппи-эндом, то хотя бы лучом надежды, и этот луч он своему герою (а заодно и читателю) дарит: выключив магнитофон с чуждыми русскому уху срамными песнями, односельчане поют хором свои, народные, а Иван Васильевич решает жить по-другому, обещая покойнице-жене: "Я сумею, не смотри, что выстарился. Сдюжу. Ты подумай-ка только: каково в мои-то годы да под вопросом жить?"
Пожалуй, наиболее полноценным в художественном отношении можно назвать рассказ Владимира Клевцова "Свадьба пела и гуляла", грустное повествование о баянисте Дим Димыче, любимое хобби которого — выступления на свадьбах. Причём денег за своё искусство Дим Димыч не берёт, он, так сказать, бескорыстный художник, способный сопереживать происходящему:
"Это было целое действо. Казалось, свет вокруг мерк и ярко освещённым оставался лишь стул у окна, где сидел музыкант. А он то клонил голову, изображая скорбную печаль, то в самых трагических местах, когда "ревела буря, гром гремел", так резко растягивал баян, точно рвал на груди рубаху, и гости с пьяным вниманием невольно вглядывались в середину мехов, ожидая увидеть там обнажённую, корчащуюся от боли душу баяниста".
Одна беда — искусство Дим Димыча "разваливает" свадьбы: невеста с плачем убегает, жених за ней, мужики дерутся, а мать невесты, обретшая статус тёщи, ликвидирует "бунт на корабле", выкидывая истинного "зачинщика беспорядков" - баяниста Дим Димыча, как котёнка, за шкирку с крыльца прямо в снег.
Дим Димыч, вне сомнений, из породы шукшинских чудаков, персонажей смешных и нелепых, каковые всегда в обилии водились на берегах Великой, Псковы или Волги. Клевцов любуется своим героем, тот явно ему симпатичен, хотя неказист и наивен, и мало приспособлен к бытовому существованию.
Дим Димыч живёт с разведёнкой-сестрой и двумя племянниками, которых нужно кормить и одевать, и на время "вольный художник", подчиняясь упрёкам сестры, отказывается от любимого хобби и вкалывает сверхурочно на производстве, чтобы купить мальчишкам велосипед.
Но художническая страсть живёт в самодеятельном музыканте вопреки бытовухе, и значит где-то впереди его ждёт новая свадьба-концерт: "Не играть, не петь не мог. Все ямщики и коробейники, все кудрявые рябины и зелёные берёзки звучали в нём своими голосами и без спроса просились наружу. Дим Димыч вытягивался внутренне в струнку. Встречая на улице знакомую пару — девушку и парня, он приветливо, даже заискивающе здоровался, а пройдя мимо, шептал им вслед:
- И чего шляются? Давно пора жениться. Чего, спрашивается, попусту шляться?.."
Завершая обзор, мне остаётся ответить тем, кто любит задавать бессмысленные вопросы: "Ну, зачем же так жёстко? Ну, чего ты хочешь от провинциальной словесности? Хорошо ещё, что она вообще существует, и сборники местных авторов издаются..."
Что сборники издаются, это само собой, хорошо, и даже отлично, но это вовсе не значит, что читатель обязан быть снисходительным и не должен иногда предъявлять его авторам "гамбургского счёта".
Искусство не терпит снисхождения, и здесь нет и не может быть никаких смягчающих "вину" обстоятельств, как-то: плохое знание жизни, дурновкусие, отсутствие элементарного мастерства.
Все жанры хороши, кроме скучного, сформулировал Вольтер, а скука рождается исключительно по причине фатального неумения увлечь читателя.
А бессовестные этикетки типа пресловутой "духовности" или "чувства Родины", якобы оправдывающего все огрехи, давайте оставим профанам и шарлатанам от искусства.
Саша ДОНЕЦКИЙ.
Примечания:
Пунктум и студиум - термины французского литературоведа и семиотика Ролана Барта (фр. Roland Barthes; 12 ноября 1915, Шербур — 25 марта 1980, Париж), описывающие феномен фотографии в эссе "Camera lucida".
Studium - это старание, прилежание, следование унифицированным правилам композиционного построения фотографий, в процессе чего фотограф выступает как человек культуры. Studium - это контракт между творцами и потребителями искусства, который позволяет в той или иной степени осмыслить произведение искусства. Studium составляет консервативную память фотографирующего человечества, поле его культурных интересов.
Напротив, punctum - это присутствующие (либо отсутствующие) в фотографии "метки", обозначающие конфликт и указывающие пути к разрешению конфликта. Punctum - антитеза studiumа, то, что его прерывает или разбивает. "Punctum - это то, что, как стрела вылетает со сцены и пронзает меня".
Кроме того в книге Барта приведены следующие образные определения punctumа: 1) смятение; 2) непроизвольные жесты; 3) редкие человеческие качества (скорбь, экстаз, агрессивность); 4) медлящая молния; 5) мгновение, миг; 6) неизбежность и мгновенность наносимого укола.
Выискивать studium значит фатально сталкиваться с интересами фотографа, входить с ними в созвучие, одобрять или не одобрять их, но всегда их понимать, обсуждать наедине с собой.
Применительно к литературным текстам понятия "пунктум" и "студиум" следует рассматривать как своего рода метафоры.
Идеостиль - система содержательных и формальных лингвистических характеристик, присущих произведениям определённого автора, которая делает уникальным воплощенный в этих произведениях авторский способ языкового выражения. На практике данный термин используется применительно к художественным произведениям (как прозаическим, так и поэтическим); применительно к текстам, не относящимся к изящной словесности, в последнее десятилетие стал использоваться отчасти близкий, но далеко не тождественный термин "дискурс" в одном из его пониманий. В русистике 20-го века понятия "индивидуального стиля" и "языковой личности" прежде всего связывают с именем Виктора Виноградова, хотя параллельное развитие идей целостного описания творческой языковой личности можно найти и в трудах Романа Якобсона, Юрия Тынянова, Михаила Бахтина, Бориса Эйхенбаума, Виктора Жирмунского. В настоящее время взгляды на то, что такое идиостиль, варьируют очень широко. Так, Вяч. Вс. Ивановым высказывалось мнение, что 20-й век характеризуется развитием "семиотических игр", ведущих в результате к появлению у одной творческой личности нескольких языков (дискурсов).